№ 27

 

Леонид Сергеевич Попов (литературный псевдоним – Ленч)
“Встречи на пути” Рассказы. М., Современник, 1982 г.

ДЕНЬ   РОЖДЕНИЯ

Каждую весну мы с мамой уезжаем на все лето до осени в Тверскую губернию, в Вышневолоцкий уезд, в милое Молдино, и возвращаемся в Петербург лишь к началу учебного гимназического года.

Молдино – это имение жандармского генерала Гершельмана. Ему принадлежат сотни десятин земли, дивный парк с вековыми липами, дом-дворец с белыми колоннами и резными верандами. Он владеет большим доходным стадом породистых коров и великолепным выездом вороных траурных рысаков, запряженных в сверкающую лаком коляску. На козлах коляски, как Саваоф на облаке, восседает бородатый и пузатый кучер в малиновой шелковой рубашке, в черной жилетке, а на голове – маленькая, вроде как бы дамская, шляпа с перышками. Стоит лишь ему шевельнуть вожжами, как послушные рысаки, прядая ушами, подхватывают лёгкий экипаж и вслепую мчатся по дороге: коренник высоко, гордо держит красивую голову, грудь – навстречу ветру; пристяжные свиты в кольцо. Позади коляски – пыль столбом.

Встречные мужики, завидев его, загодя снимают шапки, бабы сторонятся, кланяются в пояс.

Мы живем, конечно, не в самом Молдино. У проселочной дороги, на берегу речки, впадающей в прелестное молдинское озеро, стоит старый, посеревший от времени и дождей помещичий дом. Когда-то в нем жил “господний раб и бригадир” местный помещик Пыжов, “в окно глядел и мух давил!”. Умирая, он завещал дом и все свое добро своей крепостной наложнице, замечательной, писаной красавице. Красавица эта – влюбленный бригадир перед кончиной дал ей еще и “вольную” - после смерти благодетеля вышла замуж за крестьянина из деревни Марьино, что тоже рядом с Молдином. Крестьянин стал заниматься мелкой торговлишкой, выбился в мещане. Сын этого мещанина, отставной вахмистр-кирасир Николай Васильевич, рыжебородый силач саженного роста. Его боялись лошади. Когда он входил к коню, у того по коже пробегала дрожь. Вот он то и сдавал внаем на все лето отцу старый пыжовский дом.

Мы, городские мальчики, гимназистики, думали тогда, что Николай Васильевич такой же “мужик”, как и те оборванные нищие мужики, которые приходили из дальних бедных деревень показаться “питерскому дохтуру”, а если его не было (отец приезжал в Молдино на некоторое время – в отпуск), то – маме: “Ты, Мария Ивановна, люди бают, лучше, чем твои муж, лечишь”.

Но сейчас я думаю иначе.

У Николая Васильевича было двенадцать десятин земли, доходный дом-дача, в котором мы жили, второй дом – изба-пятистенка, в которой он сам с семьей жил крестьянским обиходом, две лошади, две коровы, овцы, свиньи. На сенокос и на жатву Николай Васильевич брал батраков. Запомнилась мне такая сценка: Николай Васильевич в синей выгоревшей рубахе, распояской, босой стоит у сарая и бранится с низкорослым жалким стариком в домотканом армяке и в лаптях. Бранятся они громко, яростно, неприличные слова, смысл которых мне неясен (но то, что они неприличные, я уже знаю), слетают с их губ, как птички, свободно и легко.

Старик в лаптях, проглотив судорожный короткий взрыд, говорит:

— Подавись ты моим двугривенным, кровосос! – и бросает под ноги Николаю Васильевичу медные и серебряные монеты. Выругавшись, Николай Васильевич скрывается в сарае. Уходит и старик в лаптях. Потом возвращается и долго ползает на коленях в пыли, собирая свои деньги.

Мы любили Молдино. Здесь все было родное, свое, очень русское. Нежная сладость сирени, вливавшаяся в открытые окна, воскресный перезвон в церкви в Трети – в большом селе по дороге из Молдино на станцию Еремково. И это удивительное, легкое, бледно-голубое небо.

“Тверская скудная земля!” - не могу без волнения читать эту пронзительную ахматовскую строку.

После долгой и трудной гимназической зимы с ее муштрой, с ее всякий раз неожиданными и поэтому чрезвычайно опасными вызовами к доске, с ненавистными мне письменными работами по арифметике, с экзаменами, с ангинами, с обязательным говением перед пасхой – как вольно и весело жилось нам в Молдино!

Мы с Димой купались в речке до одури, до синевы, водили в дальние поход по озеру на собственной лодке “Диана”, собирали грибы и ягоды. Каждый вечер – это было как ритуал - с детьми Николая Вясильевича - с Ванькой, с рыжей, как огонь, Настей и маленьким Аркашей — бежали к забору, отделявшему гершельмановские владения от надела соседа, смотреть на генеральское стадо. По узкому, выбитому коровьими копытами до железной твердости выгону, огороженному жердями с двух сторон, стадо, мыча и пыля, возвращалось с дальних пастбищ на вечернюю дойку.

Пастух и его подручные оглушительно “стреляют” длинными веревочными кнутами. Величественно проносят мимо нас свое чудовищное вымя коровы рекордистки. А впереди стада, с генеральской, явно жандармской важностью, медленно и свирепо шагает могучий кровавоглазый бык, о котором по всей округе рассказывают страшные легенды.

Среди деревенских ребятишек приятелей у нас не было. Мы были для них чужими: барчуки, дачники. Но вокруг озера и по берегам его было разбросано много имений — старых дворянских гнезд. В имениях этих жили их владельцы, - как правило, потомки оскудевших родов или наниматели-дачники из Питера, обеспеченные люди со своими сыновьями и дочками — “барышнями нашего круга”.

Рядом с деревней Марьино находилось имение матери В. В. Андреева — внучки героя Отечественной войны 1812 года Софьи Михайловны Сеславиной По дороге со станции Еремково в Молдино мы проезжали мимо Милюковки - родового имения кадетского лидера. Хозяйством местные дворяне, как правило, не занимались - просто жили здесь летом. Гершельман и еще несколько таких же, как он, предприимчивых людей были исключением. Но российский капитал проник уже и сюда, в тверскую глушь. Водочный король Смирнов, создатель всемирно известной “смирновки”, купил тут чье-то имение и сделал из него бог знает что! Я помню, как мы всей семьей ездили в гости к Смирнову на день его рождения.

Водочный король закатил королевский пир на весь мир. За стол село человек сто, не меньше. Смирнов — бритый господин с бледным пухлым лицом, с большим животом, в русской шелковой рубахе — пояс с кистями — ходил вокруг стола, показывал ананас, выращенный на той же “тверской скудной земле”, в его, смирновской, оранжерее.

В 1948 году, после воины, я побывал в Молдино. Теперь так называется большой, богатый, знаменитый на всю республику колхоз, объединивший ближние и дальние деревни, расположенные по берегам молдинского озера.

Председательствует здесь тезка покойного писателя — Евгений Петров, бывший офицер Советской Армии, местный уроженец. О молдинском колхозе и о его бессменном талантливом председателе не раз писали. Петров рассказал и мне много интересного из истории колхоза, о своей работе в комбеде, о первых молдинских коммунарах, о кровавых схватках с кулачьем на заре революции. Но это уже другая тема, а я и так расписался, растекся мыслью по древу воспоминаний и никак не соберусь подойти к головному — к Авдотье! Но как же не сказать еще, что контора правления молдинского колхоза в 1948 году помещалась в старом пыжовсом доме, в том, где мы жили тридцать четыре года тому назад. Я сидел в нашей бывшей детской комнате, видел в окно белую ленту дороги на Леганок и слушал доклад Петрова для колхозных активистов о преодолении пережитков прошлого в сознании людей. Если грусть, которая охватила меня, как только я вошел под сень дома моего “босоногого детства”, нужно считать пережитком прошлого, то преодолеть ее я тогда так и не сумел.

Пора, пора, однако, вернуться в тревожное лето 1914 года. Тогда я, конечно, не понимал смысла ходячего выражения: “Запахло порохом!” А порохом действительно запахло, и он, этот пороховой запах, проникал всюду, во все поры жизни, прежде всего в наши детские игры. Мы играли только в войну — с утра до вечера. Мы швырялись легкими камешками и комьями сухой пахотной земли, рубились деревянными мечами, делясь на Австро-Венгрию, Германию, Сербию и Черногорию. Никто не хотел быть Австро-Венгрией, но все хотели быть Черногорней, кроме Насти,— этой рыжей вялой девочке все равно было кем быть.

В то лето в великом множестве расплодились крысы, и это тоже было не к добру, так все говорили, и старые и малые. С крысами мы тоже воевали жестоко и беспощадно, плененных врагов уничтожали безжалостно.

По вечерам крысы вылезали из своих нор под домом и пробирались под окно кухни полакомиться отбросами, которые выбрасывала ленивая наша кухарка. Мы с Димой, держа в руках чайники с крутым кипятком, таились у раскрытого кухонного окна, хищно ожидая их появления. Крысы, громадные, почти с кошку величиной, с длинными, внушающими нам мистический ужас и отвращение сильными хвостами, начинали свою мерзкую суетню под окном. Тогда мы сверху лили им на спины кипяток, наслаждаясь их истошным и злобным визгом. А ведь мы не были злыми мальчиками, мы обожали собак, кошек, птиц, никогда их не мучили и не обижали, так же как и других животных. Но крысы... тут было “все позволено!”. Впрочем, кипяток был изобретением кухарки, и когда мама узнала о наших вечерних развлечениях с крысами, она нам их запретила.

В то же лето меня чуть не убил Есаул — упитанный полой мерин. Есаул и Манька — вороная высокая и худая кобыла Николая Васильевича - возвращались с водопоя в конюшню. А мы, ребята, вооружившись длинными прутьями, погоняли их, крича и прыгая, как бесенята. У всех были длинные прутья, а я взял коротенький, подбежал к невозмутимо шагавшему Есаулу сзади и замахнулся. И вдруг увидел над собой мелькнувшее на одно мгновение в воздухе лошадиное копыто. Если бы не Дима, успевший рвануть меня за рубашку на себя, добрый мерин или убил бы меня па месте, или изуродовал. Удара у него не получилось, но шипом подковы он сорвал у меня с головы маленький кусочек скальпа. Я залился кровью. Меня унесли в дом, Николай Васильевич запряг в тарантас того же Есаула и ту же Маньку и помчался за земским врачом Морковиным.

us-0072.jpg (10812 bytes)
Земской врач
Займищенской больницы
Павел Алексеевич Морковин

Морковин — загорелый, бородатый, в чесучовом пиджачке и косоворотке, типичный чеховский деревенский врач — осмотрел рану, продезинфицировал ее еще раз после мамы, забинтовал мою бедную голову, сказал: “Засохнет, как на собаке”, выпил рюмку водки, закусив жаренными в сметане окуньками, и укатил на своей таратайке за пятнадцать верст, под Брусово, где кто-то кому-то в пьяной драке вышиб глаз.

В 1948 году там же, под Брусовом, на вывеске сельской больницы я увидел его имя: “Больница имени доктора Морковина”.

Старый земский врач оставил после себя долгую и добрую память.

 

 Приближался день моего рождения — 20 июля по старому — 2 августа по новому стилю. Порохом запахло еще сильнее. Грянул выстрел Гаврилы Принципа, сербского гимназиста, застрелившего в Сараево австрийского эрцгерцога. Мы им восхищались: гимназист, а вот поди ж ты!

На другом берегу озера, напротив Леганка, в Гранове, жила летом семья крупного инженера-путейца из Петербурга: муж, жена и две девочки. Где-то мама познакомилась с этой семьей и послала нас — Диму и меня — с визитом в Граново. Маме Грановские девочки понравились, ей хотелось, чтобы мы с ними подружились. Мы должны были пригласить их в гости к нам на день моего рождения.

Вместо старых форменных гимназических брюк и ситцевых застиранных рубашек мы надели новенькие матроски с синими воротниками, синие короткие штаны, натянули на ноги длинные желтые чулки и вдруг превратились в приличных, воспитанных мальчиков, чему сами несколько удивились.

В Граново мы прибыли на своей “Диане”, пришвартовались у купальни и пошли по песчаной дорожке через богатый парк к барскому дому.

Грановские девочки оказались девицами очень чинными, очень благонравными и очень скучными на наш избалованный вкус, в крахмальных белых платьицах, с пышными бантами в косах.

После чая со сладким пирогом мы пошли играть в парк, и тут выяснилось, что дружбы у нас с грановскими девочками, пожалуй, не получится. Старшая спросила у Димы:

— Вы читали “Княжну Джаваху” Чарской?
— Читал.
— Вам понравилась?

Как могла понравиться Лидия Чарская Диме, когда он уже читал Толстого и украдкой Достоевского?

Дима сказал со снисходительной усмешкой:

— Плаксивая дамская чушь!

Старшая Грановская девочка обиделась так, как будто не Лидия Чарская, а она была автором нашумевшего романа для детей.

— Как вы можете так говорить! Это моя любимая книжка!

Дима пожал плечами:

— Очень жаль!

Тем временем меня терзала младшая:

— Какой танец вы больше всего любите танцевать?

Я ответил довольно тупо:

— Мне все равно!

— Значит, вы ничего не умеете танцевать? А почему у вас так много веснушек на носу?

Я покраснел и с трудом выдавил из себя:

— Они к зиме пройдут.

Маленькая черноволосая ехида со стройными ножками в голубых красивых носочках сказала, светски улыбаясь:

— Ой, как долго ждать!

Мы для приличия поиграли с Грановскими девочками в крокет, передали, мамино приглашение и поспешили убраться восвояси.

Настало 20 июля. На чай с традиционным черничным пирогом съехались гости — окрестные дачники со своими детьми. Грановские девочки прибыли в коляске со своей гувернанткой — худощавой дамой в платье с кружевным воротником, закрывавшим се длинную шею, в пенсне на красноватом крупном носу.

Моя ехида, нарядная и прекрасная, сунула мне в руки коробку дорогого шоколада и объявила:

— Это вам подарок. На день рождения. От нас.

Я смутился и пролепетал чуть слышно:

— Мерси — спасибо!

Грановские девочки переглянулись, а их гувернантка заметила строго:

Надо что-нибудь одно говорить, мальчик, или “мерси”, или “спасибо”. Они гордо, всей троицей стали подниматься по ступенькам веранды, а я плелся сзади со своим подарком, чувствуя себя почему-то униженным и оскорбленным.

После чая мы пошли на “гимнастику”, так мы называли врытые в землю у нас в палисаднике столбы с перекладиной. Здесь каждое утро мы с Димой делали упражнения на кольцах и трапеции. Желая поразить Грановских воображал, я несколько раз подтянулся на кольцах, потом повис, как обезьяна, головой вниз на трапеции, потом сел на нее и, держась за веревки руками, стал сильно раскачиваться. И вдруг, когда трапеция со мной оказалась на высшей точке своего подъема, столбы рухнули. Они рухнули, на мое счастье, в противоположную сторону, а меня неведомая сила сорвала в это же мгновение с деревянной палки, на которой я так победоносно сидел, и сбросила вниз на землю. У меня загудело в голове от удара, но я ничего себе не сломал и не повредил. Маленькая Грановская ехида мгновенно помчалась на дачу, влетела в гостиную, где сидели взрослые гости, и радостно сообщила маме:

— Ваш Леня сломал столбы с гимнастикой!

Мама и гости выбежали на веранду и увидели меня целого и невредимого. На всякий случай мама стала бранить меня, но тут Дима закричал? Авдотья идет!” — и всем стало не до меня.

По дороге, уже миновав ворота гершельмановского имения, направляясь к нашему дому, шагала, широко размахивая длинным батожком, Авдотья — сельский почтарь. Ей было под пятьдесят. У нее было суровое, сухого иконописного склада темное лицо с глубоко запавшими синими, как цветущий лен, глазами. Каждый день, не зная выходных, она пешком проходила тридцать, если не больше, немеренных верст, разнося письма, телеграммы, газеты. Ходила Авдотья летом и осенью босая. На ее ноги — черные от грязи, въевшейся в поры ороговевшей кожи, разлапистые, разбитые, сношенные, как те старые лапти, которые она обувала лишь с первым снежком, — страшно было смотреть.

Вот Авдотья подошла и остановилась у нижней ступеньки нашей веранды. Стоит и смотрит на столпившихся наверху дам и господ, на их нарядных детей. Что-то было в ее взгляде новое, какие-то несвойственные ей суровость и осуждение, и мама, как человек нервный и чуткий, первая почувствовала это и спросила дрогнувшим голосом:

— Что вы нам принесли, Авдотья?

— Войну! — сказала Авдотья и достала из сумки газету.

Кроме газеты с царским манифестом, Авдотья принесла нам еще телеграмму от отца. Он призван в армию из запаса, получил назначение в часть, приедет в Молдино на один день проститься с нами. Авдотья ушла, гости стали разъезжаться. Через два дня приехал отец в новенькой офицерской форме, непривычно серьезный. Оказалось, что он назначен на Кавказский фронт. Через пять лет мы похоронили его в Ростове-на-Дону. Он умер от сыпного тифа.

Теперь я понимаю, что в тот теплый июльский сияющий день — день моего рождения — оборвалось мое детство. Река времени, которая текла по равнине жизни медленно и плавно, вдруг прянула как бы с обрыва и понеслась с непостижимой, сумасшедшей скоростью через камни и пороги.

В ее бешеной стремнине разные люди с их разными судьбами закружились, как щепки. Одним стремнина принесла гибель, другим новое сознание.

Наверное, поэтому с такой неизгладимой отчетливостью запомнилась мне и молдинская Авдотья. Черные разбитые ноги чуть расставлены, узловатые пальцы сжимают длинный, тонкий батожок, синие, глубоко занявшие глаза смотрят грозно и скорбно.

Что вы нам принесли, Авдотья?
Войну…

 


[Л.С.Попов] [На главную страницу]

Опубликовано на сервере 27.06.2002